Среди многообразного и порой маловразумительного наследия М. Фуко присутствует, по крайней мере, один, чрезвычайно важный и симптоматичный, завет, являющийся, с одной стороны, субъективным (и чисто французским) наследием "школы "Анналов"", а с другой – вполне объективным требованием, предъявляемым сегодняшней жизнью к науке. Завет этот в самой сжатой форме сводится к следующему: необходимо исследовать не только и не столько протяженность, сколько прерывность (124; 7). Понимать сие возможно в разных преломлениях и в контексте самых разных наук, однако, применительно к нашему предмету исследования (как, впрочем, и с общефилософской точки зрения) вывод, который следует из подобного заявления, достаточно конкретен. На смену традиционно находившимся в центре внимания исследователей прошлого длительным эволюционным периодам континуального прогресса либо регресса социумов, этносов, институтов и локальных культур выдвигаются – в качестве предмета изучения – прерывности в ткани развития; разломы, менявшие курс движения цивилизаций; культурные "развилки" и "перекрестки"; стыки эпох, когда привычное течение жизненного потока замедляется или останавливается.
И это естественно. Человек, живущий на рубеже II и III тысячелетий н. э., оказался поставлен всем предшествующим ходом истории в состояние выбора и классической прерывности, причем прерывность эта ни в какой мере не связана с регионом проживания или культурной принадлежностью индивидуума, но, в силу очевидной глобализации исторических и культурных процессов, приобретает поистине универсальный характер.
В постижении особенностей культур предшествующих цивилизаций, ушедших в историческое небытие, есть непреходящее и одновременно ностальгическое очарование исследования некой завершенности, "окончательной укомплектованности". Переход к совершенно новой эпохе порождает ощущение культурной высказанности, а если эпоха отодвигается на десятки поколений от нас, то она порой кажется своего рода "закрытым комплексом", который остался под наслоениями времен неизменным и лишь ждет своего исследователя. Возникает соблазн подойти к исследованию прошлого объективно, и желание следовать этому соблазну с завидной последовательностью провозглашают все новые поколения специалистов-гуманитариев.
Параллельно с этим существует давняя, равная по возрасту сомнениям в истинности позитивизма, тенденция тотального скептицизма по отношению к историческому прошлому – скептицизма, прямо пропорционального по своей мощи удаленности эпохи-объекта от исследователя. Позиция, выражаемая старой формулой "мы знаем только то, что ничего не знаем. Иные не знают и этого", во всех отношениях достойна, по крайней мере, внимания, однако является с научной точки зрения тупиковой, а в сфере популяризации информации ведет, в частности в рамках исторических дисциплин, к откровенной "фоменковщине" и фактическому разрушению прошлого.
Разумеется, этот биполярный комплекс ощущений весьма субъективен. Единственная проблема, им порождаемая, заключена в том, что отдельным поколениям приходится работать в периоды, им осложненные "в особо крупных размерах". Однако противоречия – рано или поздно – преодолеваются, замещаясь новыми. Возможно, исследование культур прошлого стоит на пороге нового позитивистского бума; возможно, развитие пойдет принципиально иным, "третьим" или "четвертым", путем. Остается, в любом случае, объективная реальность.
Объективное или то, что кажется нам объективным. Как представляется, здесь коренится одна из принципиальных развилок, разводящих культурологию и историю на рельсы, не пересекающиеся и не мешающие друг другу, но, напротив, помогающие увеличить прохождение информационных "грузопотоков". В конечном счете, объективность гуманитарного знания всегда однобока, что обусловлено крайней необъективностью самого инструмента исследования – человеческого сознания. В еще большей степени субъективный подход проявляется в отношении к тому, что трудно перепроверить и (по крайней мере, пока) невозможно вернуть, то есть к прошлому. Но так ли уж это страшно? Ведь прошлое постоянно присутствует в нас и вокруг нас. Чрезвычайно емко охарактеризовал этот феномен В.О.Ключевский, отмечавший, что прошлое необходимо изучать "не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих следов" (39; 58). Собственно, именно этим оно и волнует, именно благодаря этому и пробуждается настоятельная внутренняя потребность в его изучении и понимании. Традиция – неизменная или прерывная, – связывающая нас прямым каналом или же тонкой и связанной во многих местах нитью с прошлым (сиречь, собственно, культура), – она одна и является подлинно объективной реальностью, и в действительности ничего иного просто не существует. Образ прошлого – более или менее ясный, более или менее научный, более или менее честный, наконец – единственное, с чем мы можем реально иметь дело. Он возникает при преломлении комплекса источников в индивидуальных сознаниях и, порой весьма сложными путями, проецируется в сознание массовое, где имеет тенденцию изменяться уже по своим собственным законам, проистекающим из объективных характеристик массового мышления.
источник
l
научная интерпретация
l
"миф" массового сознания
Схема исчерпывается по существу своему этим примитивизированным до предела конструктом. Мы находимся в его центре, и это местоположение объективно неуютно – и источник, и порожденный нами (или представителями нашего исследовательского клана) миф равно протягивают, взывая приблизиться к ним. Но ни то, ни другое невозможно. Знание дефектов мифологизированного прошлого уберегает от любительства, осознание бренности любой истины предостерегает от засушенного и чопорного профессионализма. Буриданов осел, переступая с ноги на ногу, все же не движется с места. Тот, кто это место покидает, покидает и клан. Приближаясь к тому или другому "абсолюту", он уходит от истины, ибо в данном случае она как никогда отчетлива, именно здесь – в центре равновесия. Равновесия, но не объективности.
Наш образ прошлого, по определению, всегда образ. Прошлое – отнюдь не замкнутый комплекс. Амфора на затонувшем корабле осталась неизменной в течение двух с половиной тысяч лет, но вино, следы которого остались в ней, живо и теперь. Оно живо в бесчисленные сортах, производных от той лозы, что подарила миру эти, ушедшие на дно моря, декалитры. Оно живо в сложнейшей и разветвленнейшей традиции восприятия и употребления этого напитка, прошедшей через века и воспринятой последующими поколениями – от тонкого ценителя, через потребителя суррогатной "бормотухи" – к стойкому абстиненту. Сам сосуд, в котором оно хранилось, породил бессчетное число реминисценций, часть из которых присутствует в нашем повседневном быту. И исследователь, приступающий к анализу находок, не властен исключить из своего сознания все импульсы, которые оно порождает при восприятии "чистого" факта. Прошлое живет среди нас, как "из вчера в сегодня", так и "из сегодня во вчера". Мы постоянно имеем дело с анализом феноменов прошлого – как протягивающих связи своих последствий в наш день, так и подвергшихся экстраполяции наших сегодняшних представлений и "символов веры", отбрасывающих тень на былое. Это единый комплекс, разорвать который невозможно. Наш образ прошлого ничуть не менее важен, чем объективная реальность, свершившаяся и канувшая в материальное небытие. В конечном счете, для нас объективен только он сам. В самом деле, есть ли принципиальная разница для нас, существует ли в данный момент звезда, свет которой мы видим, или она давно погасла? Ведь карта звездного неба от этого не изменилась, а ориентироваться не стало сложнее. Подчеркнем: не столь уж важно до тех пор, пока мы не располагаем технологией для объективизации данных о звезде, то есть приемом, позволяющим определить факт угасания звезды немедленно, а не одновременно с прекращением видимого свечения, и своевременно внести коррективы в нашу звездную карту. Оторванный от современной рефлексии содержательный ряд прошлого теряет всякую значимость, превращаясь в абсолютную схоластику. Культура прошлого всегда и везде ценна и интересна исключительно постольку, поскольку она дошла до нас и оказала некое воздействие. Анализ саморазвития, не нашедшего отклика в череде преемственных импульсов, донесших его ощущение до нашего индивидуального и коллективного сознания, попросту невозможен и бессмыслен.
Непосредственно на скандинавской почве это обстоятельство иллюстрируется знаменитым "заблуждением о рогах". В массовом сознании издавна – во всяком случае, с середины XIX в.– существует стереотип шлема, увенчанного рогами, выступающего как неотъемлемый атрибут викинга. Столь же объективно то, что рогатых шлемов ни эпохи викингов, ни предшествующего времени (железного века) не обнаружено. При этом каждому исследователю известен целый ряд изображений антропоморфного существа в шлеме, увенчанном рогами с характерными птичьими головами на концах (бытующих в основном в рамках вендельской культуры). Также хрестоматийно, что шлемы с рогами, предположительно культового характера, известны в эпоху бронзы и в кельтском мире, В свете этого ответ на вопрос "были ли рога на шлемах викингов?" проблематичен. Вернее, и положительный и отрицательный ответы на него объективно не могут быть неверны – даже при нынешнем, отнюдь не исчерпывающем, состоянии источников. Но существующий, расхожий и полукарикатурный, растиражированный миллионными комиксами, образ "рогатого" скандинава, по меньшей мере, с позапрошлого столетия является объективной и уже абсолютно интернациональной культурной реалией, которая всегда и везде предшествует "истинному" образу викинга, – реалией, борьба с которой неизбежна, но бессмысленна, как борьба со сменой времен года.
Смысл всего вышесказанного заключается в том, что образ прошлого, сколь бы несовершенен он ни был, является не менее объективной реальностью, чем сами факты прошлого, а по своему влиянию на реальное течение жизни зачастую превосходит "объектив". "...Но пусть слово твое будет "да" – "да" и "нет" – "нет", а что сверх того, то от лукавого" (24; 5, 37). В историко-культурных эмпиреях "от лукавого" – призывы к объективности и рафинированному знанию. Андерсеновская Тень, отделившись от своего хозяина и прародителя, не только начинает жить своей собственной жизнью, но и затмевает собственный первоисточник. Мы можем с этим не соглашаться. Мы можем – и должны – с этим спорить. Но игнорировать этот факт мы не вправе.
Явление, ограничивающее порыв исследователя либо направляющее его по совершенно определенному пути, – фактор ментального барьера между мышлением наших современников и далеких предков. Одна из самых существенных коллизий эпохи становления научной культурологии, связанная с противостоянием Э. Тайлора и Л. Леви-Брюля, была основана именно на признании или игнорировании этого обстоятельства. Однако применительно к нашему региону и эпохе мы не имеем возможности, учитывая этот барьер, придавать ему определяющее значение.
Культура Скандинавии и германцев вообще была отнюдь не первобытной. Когда мы употребляем термин "первобытность", его следует четко дифференцировать от термина "архаика".
Культура Севера была культурой традиционной. Роль непосредственной преемственности опыта, стабильность уклада существования, правовых и моральных норм, практическое отсутствие признаков "цивилизованного" быта (урбанизации), наконец, общая хронологическая оторванность от культурных стереотипов нового времени и промышленного общества характеризуют ее как классическую традиционную систему.
Столь же справедлив и тезис об архаичности германо-скандинавской культуры во всех ее основных проявлениях. Многочисленные связи роднят ее с чрезвычайно давними, совершенно архетипичными, стереотипами деятельности, прежде всего в сфере духовной культуры.
Однако признать ее первобытной совершенно невозможно. Скандинавские германцы принадлежали к той прослойке архаических племен, которые начали реализовывать тенденции, дезинтегрирующие первобытную структуру на чрезвычайно высоком (относительно) технологическом уровне. Базовые характеристики общества были весьма высоко развиты, в большинстве сфер не уступая, а в отдельных (как в кораблестроении) явно превосходя "прогрессивную" периферию. Допустимо говорить лишь о пережиточной консервации в обществе отдельных сторон первобытности и первобытных представлений. Примером служит тотемизм. Явственно наличествуя у многих германских племен в начале н. э. и доживая до вендельского времени, он существует и в ту и в другую эпоху исключительно как след, давно оторвавшийся от своего исконного значения. Он реконструируется нами в силу сравнительно-исторического изучения различных обществ, и его отзвук фиксируется с высокой степенью точности. Однако нет никаких оснований утверждать, что сами носители шлемов с кабанами и хищными птицами воспринимали эти символы как тотемные. Для них это был традиционный образ искусства, талисман, родовой знак, амулет, прото-герб, конструктивный элемент шлема или щита, наконец, – но не тотем в том смысле, в каком пользовались этим понятием ирокезы, тлинкиты, австралийцы и т.д. Связь с этим животным как прародителем рода давно претворилась в совершенно другие типы связей, от нее производные. Основное содержание древнего символа было, несомненно, забыто уже к началу новой эры, а возможно, и раньше, хотя сам он продолжал оставаться актуальным и востребованным.
Вторая сторона – непосредственная преемственность, связывающая германцев и скандинавов "эпохи Инглингов" с современными жителями Европы. Германцы, составившие этнический костяк европейской цивилизации, передали ей в наследство чрезвычайно устойчивый комплекс психосоматических характеристик, актуальный и по сей день. Представитель европейской цивилизации, рефлектирующий относительно ее прошлого, опирается на достаточно надежное основание – основание гораздо более надежное, чем наследие античного мира. Средиземноморская цивилизация является приемной матерью по отношению к Европе, в то время как глухие леса Тацитовой Германии и "острова Скандза" – ее природная, биологическая прародительница. Как раз для проникновения в сознание человека античности европеец должен делать усилие и совершать качественный скачок, в то время как для реконструкции мышления и поведенческих характеристик скандинавского германца необходимы гораздо меньшие затраты. Главной и магистральной линией преемственности европейской цивилизации является германо-кельто-славянская, но не античная, и она в гораздо большей степени, чем последняя, близка нашему восприятию.
Общество Севера представляет собой чрезвычайно модернизированный для своего времени образец героического социума. Впрочем, вернее и корректнее все же говорить о пережитках первобытности в дозревшей до рубежа первичной государственности локальной культуре. Разумеется, мы лишены возможности непосредственного интервьюирования представителя той эпохи. Однако представляется, что все же расхождение между характеристиками мышления и восприятия скандинава середины I тыс. н. э. и нашего современника было немногим существеннее расхождения между типами психической организации индивидов в единовременном обществе. Если обратиться к примеру упомянутого Леви-Брюля о том, что "представления о физических свойствах яда, столь ясного для европейца, не существуют для мышления африканца" независимо от сопутствующего применению яда заклинания (54; 28), то скандинавская традиция, конечно же, дает многочисленные примеры сугубо первобытного воздействия на реальность с помощью магических действий. Симметричный вышеприведенному пример – употребление рун и связанных с ними заклинаний;
Руны пива
познай, чтоб обман
тебе не был страшен!
Нанеси их на рог,
на руке начертай,
руну Науд – на ногте.
Рог освяти,
опасайся коварства,
лук брось во влагу;
тогда знаю твердо,
что зельем волшебным
тебя не напоят.
(Речи Сигрдривы, 7-8)
Классическое сочетание рациональных противоядий (лук) с явно магическими действиями чрезвычайно характерно для традиционных обществ. Однако является ли оно символом первобытности как таковой? Ведь и наш современник чрезвычайно склонен видеть нечто сверхъестественное в обыденном, а чрезвычайно высокий уровень мифологизированности нашего сознания вполне позволяет отнести его к разряду первобытных по многим формальным признакам. Вообще граница между научным, рациональным с одной, и традиционным сознанием – с другой стороны достаточно подвижна. Исчезает, как известно из высказывания классика, не материя, а предел, до которого мы ее знаем.
Все отмеченное не позволяет проводить резкой границы между нашим сознанием и сознанием скандинавов рассматриваемого периода. Эпоха эта умопостигаема. Умопостигаема в той степени, в какой это позволяет изощренность нашего анализа, а процент непознаваемого не превышает нормы, отводимой для исследования генетически родственной культуры с дистанции в тысячелетия.
|
|