Устойчивая и постоянно воспроизводящая себя, определяющая своеобразие цивилизационного поля и все основные его характеристики, единая и непротиворечивая сущность локальной культуры всегда вызывает интерес. О. Шпенглер определил эту "монаду" как прафеномен. Под таковым он понимал, следуя за традициями Гете, выделенную из стиля какой-либо культуры идейную основу, которую можно воспринять, но нельзя проанализировать, разложить на части. Выделить прафеномен культурной формации, утверждает О. Шпенглер, значит определить ее внутренние возможности, которые далеко не всегда находят полное воплощение, "чувственное проявление в картине мировой истории".
Что же является прасимволом и прафеноменом культуры Севера? Для "фаустовской" западной души О. Шпенглер вполне отчетливо определил ее символику: в основе ее – одиночество, бесконечность и беспредельность, неограниченность рамками телесной сущности и преодоление пространства (137; 281-282). Как и насколько соотносим западный прафеномен с северным? Имеем ли мы право рассматривать скандинавский мир как наиболее последовательное или, напротив, раннее и неполное воплощение той сущности, которая всецело определяла строй европейского мышления и образ деятельности в последние полтора тысячелетия?
Вероятно, можем. И рассматривать его необходимо именно как модель стремящейся к расцвету варварской цивилизации Европы. Скандинавия I тыс. н.э. – единственный камертон, позволяющий сопоставить, измерить и различить то, что полностью или частично скрыто под напластованиями эпох и чужих воззрений, традиций и символов. Однако рассматривать этот мир в столь далеком ракурсе, сглаживающем частности, также вряд ли уместно. С одной стороны, причисление Севера к "фаустовским" культурам дает определенный ключ, по крайней мере позволяющий определяться с точками отсчета. С другой – это слишком общее сопоставление, исключающее возможность учета локальных и временных трансформаций топохрона.
Беспредельное как таковое и выход за пределы тела в пространство мира, без сомнения, отчетливо проявляют себя в Северной культуре. Однако, как представляется, более надежным и законным претендентом на статус прафеномена Севера может быть признан феномен движения. Именно движением проникнут этот мир. Именно движение запечатлено на бесконечных наскальных рисунках эпохи неолита и бронзы. Именно движение захватывает в свой водоворот племена, стремящиеся с севера на юг и запад в поисках новой судьбы. Им наполнены символические и зооморфные орнаменты на произведениях искусства, движение в пикирующем соколе на пряжках германцев, движение в оскале вепря на гребне шлема вендельского воина и во взмахе крыльев птицы на нем. Корабельная культура Скандинавии – запечатленный полет по поверхности моря, но и дом на берегу – это тоже перевернутый корабль, внутри которого зимой у очага завершается цикл рассказов о предыдущем походе – завершается замыслом похода нового.
Достаточно взглянуть на любое из изображений этого времени – даже относительно мирного и внешне "малоподвижного" периода первых веков н.э., чтобы удостовериться в том, что все они живут и движутся. Статика чужда этим картинам: фантастические звери сворачиваются восьмерками, кусая себя самих, воины налегают на весла или вздымают секиры и мечи, валькирии подносят рога эйнхериям, оборотни терзают героя, вспарывающего им животы. И над всем этим царят стремительно летящие птицы и знаки вечности. А два противника на лобовой бляшке одного из шлемов представляют не просто изображение, а целый мини-фильм: все стадии боя, включая брошенные дротики, бег друг к другу, выхватывание оружия и саму схватку, – все это автор запечатлел в одном "кадре", как наложившиеся друг на друга снимки одной кинопленки.
Мир этот мобилен и готов к броску. Жизнь не привязана к полям и лугам: сколь бы ни был обжит твой персональный угол, он может быть покинут, и покинут относительно безболезненно. И вместе с тем это – не авантюрный мир, не авантюрный в современном понимании. Он населен трезвомыслящими и адекватно воспринимающими реальность людьми. Эмоции в нем являются явным отклонением от нормы, как и внутренняя рефлексия. Достаточно сравнить чисто кельтскую, наполненную похвальбой и преувеличениями, романтику эпических сражений Кухулина и других героев с поведением скандинавских эпических героев. Эти последние, кажется, исполнены угрюмой решимости свершения собственной и чужой судьбы в большей степени, чем кто-либо из героев древности. О роли судьбы в представлениях германцев вообще и скандинавов в частности писалось несчетное число раз. Однако судьба, которая и представляет собой воплощенное движение, действительно пронизывает все мироощущение древнего скандинава как некой типической личности. К сожалению, мы с трудом можем судить о том, сколь давно возник этот тип мировоззрения и насколько он был соотнесен и связан с рождением нового мифологического пространства и времени, дифференцированного от общеиндоевропейского потока. Если все же был соотнесен, то, вероятно, он оформился в основном в рамках нашего "периода Инглингов", вместе с вычленением образа Одина. Но влияние его определило весь угол германского – и европейского в конечном счете – мировидения. Неумолимость долженствования симметрична и равновелика модусу движения в скандинавской культуре. Мир, как и судьбы людей, движется в определенном направлении, изменить которое не дано. Ганглери в "Младшей Эдде" спрашивает Высокого лишь о том, как именно устроен мир, что именно его ждет, и робко интересуется – неужели нельзя ничего поделать? Поделать действительно ничего нельзя, ибо свершится именно то, что должно свершиться. Избегнуть судьбы не удастся никому, и лучшее, что можно сделать, – встретить ее максимально достойно. Но задумаемся: каково народу жить веками в ожидании Рагнарекк – гибели не только богов, но и людей? Ведь это ожидание глубоко чуждо христианскому ожиданию последнего суда – в нем отсутствует надежда. Все начнется заново, но мир будет уже другим, как и населяющие его люди. Трагичность мироощущения тем не менее никогда не приводила к средиземноморскому бегству от страха будущего в мир наслаждений или аналогичным "пирам во время чумы" позднейшей Европы. Спокойное свершение долженствующих событий и свершение своей собственной судьбы, вечное и неостановимое движение – истинный прасимвол Северной цивилизации раннего Средневековья.
Последний и наиболее спорный момент в оценке Северной культуры – момент прогностический. Закат Европы, разворачивающийся со всевозрастающим темпом, находит массу аналогий и отсылок в упадке культур прошлого. Сравнение падающего величия с закатом и падением Римской империи было очевидным еще во времена Гиббона. Однако крайне редко смотрят на этот вопрос с противоположной стороны. Анализ характеристик варварского общества может быть использован для реконструкции внутренней логики развития агрессивных и деструктивных – на данном этапе – культур третьего мира. Анализ даже не столько соответствий в параметрах культурного движения, но скорее механизма заимствования и переосмысления культурного наследия цивилизациями-донорами и цивилизациями реципиентами. Анализ направления угрозы и предпочтительных реакций на нее. Анализ взгляда, которым смотрит культура, претендующая на достойное место под солнцем, на культуру, это место сегодня занимающую.
Проблема современности не в том, что она утратила составляющую судьбы, влекущей мир (или локальный мир) к заведомому концу. Проблема в незнании содержания этого конца. Скандинавам было гораздо легче. Гибель Богов была предрешена – и она свершилась. Они знали свой сценарий и сыграли его до конца. Проблема Европы в том, что свой сценарий европейская мифология так и не создала. Именно поэтому наше неведение относительно будущего столь трагично. Но ведь факт наличия судьбы и закономерной предопределенности грядущего сам по себе еще ни о чем не свидетельствует. Быть может, этот грядущий сценарий трагичен для противоположной стороны. И сказанные около двух тысячелетий назад слова: "Греция, взятая в плен, победителей гордых пленила", отражаясь, как в двух противостоящих зеркалах, подвержены бессчетному числу толкований – все зависит лишь от точки зрения. |
|